Рота, кончив стрельбу, с молодецкими песнями о «генерал-майоре Алхаз» и «крутящемся голубом шаре», вернулась в лагерь. Соткина разыскал взводный.
— Соткин, — равнодушно сказал он, кусая губу, — оденься и на линейку.
Солдат, выслушав приказание, вернулся в палатку, повесил на себя все, что требовалось уставом, — манерку, патронташи, скатанную шинель, сумку, взял винтовку и вышел, готовый провалиться сквозь землю. Красный, как пион, Соткин смотрел в холодное лицо унтера едва не умоляющими глазами. Унтер, осмотрев снаряжение, отвел Соткина к середине линейки и поставил лицом к лагерю…
— Так-то, — сказал он и посмотрел на часы, а затем ушел.
Соткин взял «на плечо». Солдаты, проходя мимо него, бросали косые взгляды — так странно было видеть под ранцем именно Соткина. Он, обливаясь потом, мучился терпеливо и стойко; нестерпимо жгло солнце, накаливая затылок, и от жары в ноющем от тяжести и неестественного положения руки теле пробегал нервный озноб. Седой фельдфебель, улыбаясь в усы, подошел к Соткину, открыто и ласково посмотрел ему в глаза и так же ласково произнес:
— Ближе носки. Локоть.
Прошло два часа. Соткина отпустили, он пришел в палатку и долго, делая вид, что чего-то ищет, рылся в сундучке, избегая разговаривать с товарищами. Смущение его прошло только к вечеру.
Через день снова была стрельба, но на этот раз — случайно или нет — Соткин попал из пяти четыре. Солдат облегченно вздохнул.
— В первый разряд попадешь, — монотонно сказал ему, проходя в цепи, взводный, — на приз выйдешь, часы получишь.
Он, конечно, смеялся. Соткин так это и понял, но только махнул рукой, думая: «Собака лает — ветер носит». Их глаза встретились на одно лукавое, немое мгновение, и Соткину стало ясно, что унтер определенно и жестоко будет ненавидеть его за все, что бы он ни сделал, плохо или хорошо — все равно, за то, что он — Соткин.
Прошло несколько дней. Взвод чистил ружья. Тряпочка, навернутая на конец шомпола, давно уже выходила из дула чистой, как стиранная, и Соткин стал собирать разобранную винтовку. Ефрейтор, наблюдающий за работой, подошел к Соткину.
— Дай-ка взглянуть. — Он поднес дуло к глазам, обратив другой конец ствола к солнцу, смотрел долго, увидел, что вычищено отлично, и поэтому заявил:
— Три. Протирай еще.
— Там ничего нет, — возразил Соткин, показывая протирные тряпки, — вот, посмотрите.
— Если я говорю… — начал ефрейтор, пытаясь подобрать выразительную, длинную фразу, но запнулся. — Почисти, почисти.
Соткин для виду поводил шомполом в дуле минут десять, но уже чувствовал подымающийся в душе голос сопротивления. Этот день был для него исключительно неприятным еще потому, что утром он потерял деньги, восемь рублей, а вечером произошло обстоятельство неожиданное и крутое.
Человек тридцать солдат, поужинав, собрались в кружок и, под руководством организовавшего это увеселение фельдфебеля, пели одну за другой солдатские песни. Слушая, стоял тут же и Соткин. У него не было ни слуха, ни голоса, поэтому, не принимая участия в хоре, он ограничивался ролью человека из публики. Разгоряченный, охрипший уже фельдфебель, без шапки, в розовой ситцевой рубашке, простирая над толпой руки, яростно угрожал тенорам, выпирал басов и тушевал так называемые «бабьи голоса», обладатели которых во всех случаях были рослыми мужиками. Стемнело, в городе блеснули огоньки.
— Соткин, пой, — сказал фельдфебель, когда песню окончили. — Ты не умеешь, а?
— Так точно, не умею. — Соткин улыбнулся, думая, что фельдфебель шутит.
— Ты никогда не пел?
— Никогда.
— Постой. — Фельдфебель вышел из круга и, подойдя к солдату вплотную, внимательно осмотрел его с ног до головы. — Учись. «До-ре-ми-фа»… Ну, повтори.
— Я не умею, — сказал Соткин и вдруг, заметив, что маленькие глаза фельдфебеля зорко остановились на нем, насторожился.
— Ну, пой, — вяло повторил тот, полузакрывая глаза.
Соткин молчал.
— Ты не хочешь, — сказал фельдфебель, — я знаю, ты супротивный. Исполнь приказание.
Соткин побледнел; в тот же момент побледнел и фельдфебель, и оба, смотря друг другу в глаза, глубоко вздохнули. «Так не пройдет же этот номер тебе», — подумал солдат.
— Сполни, что сказано.
— Никак нет, не умею, господин фельдфебель, — раздельно произнес Соткин и, подумав, прибавил: — Простите великодушно.
Радостная, веселая улыбка озарила морщины бравого служаки.
— Ах, Соткин, Соткин, — вздыхая, сказал он, сокрушенно покачал головой и, сложив руки на заметном брюшке, весело оглянулся. Солдаты, перестав петь, смотрели на них. — Иди со мной, — сухо сказал он, более не улыбаясь, сощурил глаза и зашагал по направлению к городу.
Взволнованный, но не понимая, в чем дело, Соткин шел рядом с ним. За его спиной грянула хоровая. Невдалеке от лагеря тянулся старый окоп, густо поросший шиповником и крапивой; в кустах этих фельдфебель остановился.
— Учили нас, бывало, вот так, — сказал он, деловито и не торопясь ударяя из всей силы Соткина по лицу; он сделал это не кулаком, а ладонью, чтобы не оставить следов. Голова Соткина мотнулась из стороны в сторону. Оглушенный, он инстинктивно закрылся рукой. Фельдфебель, круто повернув солдата за плечи, ткнул его кулаком в шею, засмеялся и спокойно ушел.
Соткин неподвижно стоял, почти не веря, что это случилось. Обе щеки его горели от боли, в ушах звенело, и больно было пошевелить головой. Он поднял упавшую фуражку, надел и посмотрел в сторону лагеря. Солдаты пели «Ой, за гаем, гаем…», в освещенных дверях маркитантской лавочки виднелись попивающие чаек унтеры. Смутно белели палатки.