— В-четвертых, — продолжал Геник, — она твердо и бесповоротно решила…
— Да? — спросил Чернецкий, и в голове его зазвучало радостное, нервное оживление. — Вы сумели на нее подействовать, быть может? Хотя нет, я ее достаточно знаю… А все-таки — решающий момент… это ведь… Многие отступали.
Геник внимательно выслушал его и, рассматривая кончики пальцев, сказал медленно, но ясно:
— Я разговорил ее.
Маслов опустил руку и недоумевающе смигнул. Шустер задержал дыхание и насторожился, думая, что ослышался. Но Чернецкий продолжал спокойно сидеть, и по лицу его было видно, что он еще далек от всякого понимания.
Геник молчал. Глаза его сощурились, а левая бровь медленно приподнялась и опустилась.
— Что вы сказали? Я вас не понял, — сдержанно заговорил Чернецкий. — От чего вы ее разговорили?
— Я отговорил ее от стрельбы в фон-Бухеля! — неохотно, с блуждающей улыбкой в углах рта, повторил Геник. — Я, надеюсь, достаточно понятно сказал это.
— Да что вы! — вскрикнул Чернецкий с тонким, растерянным смехом. — Проснитесь. Что вы сказали?
— Ну, Геник, ерундишь, брат! — захрипел Шустер, краснея и тяжело дыша. — Какого черта, в самом деле!..
Все трое в упор, широко раскрытыми, готовыми улыбнуться шутке глазами смотрели на Геника, и вдруг маленькая, хмурая складка между его бровей дала понять всем, что это факт.
Сразу после тишины, нарушаемой только сдержанными, спокойными голосами, поднялся беспорядочный, крикливый и возбужденный шум. Маслов махал руками и пытался что-то сказать, но ему мешал Чернецкий, кричавший высоким, удивленным голосом:
— Дикая вещь!.. Вы в здравом рассудке или нет? Придти и говорить нам, да еще с каким-то издевательством?! Это… Кто вас просил за это браться, скажите на милость? Возмутительно! Что вы — диктатор?!
— Господи! Чернецкий! — вставил Маслов раздраженно зазвеневшим голосом, болезненно морщась от крика и общего возбуждения. — Да дайте же Генику… да Геник… Это что-нибудь не то, слушайте…
— Да послушайте вы меня! — Геник встал и сейчас же сел снова. — Слушайте, и во-первых, и во-вторых, и в-третьих, и в-четвертых — я Аверкиеву отговорил. Да. Я ее отговорил. Вот и все. Но что же из этого? А, впрочем, мне все равно… Это ясно. Если хотите сердиться, — пожалуйста…
— Да что ясно? — вскипел Чернецкий, волнуясь и дергаясь всем телом. — Что вам все равно? Действительно! Но каким образом? Зачем?
— Постойте же! — отмахнулся рукой Маслов и встал. — Почему вы, Геник, взяли на себя труд за нас решить этот вопрос? И отговорили. Вот, объясните нам, пожалуйста, это… — добавил он глухим, настойчивым голосом.
Геник молчал, и казалось, что он колеблется — говорить или нет. Странное, беспорядочное молчание сделалось общим и напряженным, как будто каждый из трех в упор смотревших на Геника людей ждал только первого его слова, чтобы зашуметь, возразить и высказаться. Наружно Геник сохранил полное равнодушие и, подумав, холодно сказал:
— Я объясню. Я объясню… Конечно… Странно было бы, если бы я не объяснил…
Он курил, подбирая слова, и, наконец, с хорошо сделанной небрежностью начал:
— Эта маленькая…
Но сбился, внутренне покраснел и умолк. Потом вздохнул, подавил мгновенное, колючее ощущение неловкости, как если бы собирался раздеваться в присутствии малознакомых людей, и заговорил чужим, негромким и неуклюжим голосом.
И первые же его слова, первые же мысли, высказанные им, наполнили трех революционеров тем самым чувством неловкого, колючего недоумения, которое за минуту перед этим родилось и угасло в душе Геника. Впечатление это было родственно и близко ощущению человека, пришедшего гостем в хороший, фешенебельный дом и вдруг увидевшего среди других гостей и знакомых уличную проститутку, приглашенную к обеду, как равная к равным. То же смешливое, досадливое и бессильное сознание неуместности и ненужности, любопытства и подозрительности. Чем дальше говорил Геник, тем более росло недоумение и сарказм, глубоко запрятанный в сердцах маской застывшей, холодной и деланно-внимательной полуулыбки. Каждый из трех, слушая Геника, судорожно хватался за возражения и неясные, всполохнутые мысли, вспыхивающие в мозгу, бережно держался за них и с нетерпением, доходящим до зуда в теле, ожидал, когда кончит Геник, чтобы разом, рванувшись мыслью, затопить и обезоружить его новую, странную и неуместную логику. Маслов слушал и понимал Геника, — но не соглашался; Чернецкий понимал — но не верил; Шустер просто недоумевал, бессознательно хватаясь за отдельные слова и фразы, внутренно усмехаясь чему-то неясному и плоскому.
— …Но ей восемнадцать лет… Я не знаю, как вы смотрите на это… но молодость… то есть, я хочу сказать, что она еще совсем не жила… Рассуждая хорошенько, жалко, потому что ведь совсем еще юный человек… Ну… и как-то неловко… Конечно, она сама просилась и все такое… Но я не согласен… Будь это человек постарше… взрослый, даже пожилой. Определенно-закостенелых убеждений… Человек, который жил и жизнь знает, — другое дело… Да будет его святая воля… А эти глаза, широко раскрытые на пороге жизни, — как убить их? Я ведь думал… Я долго и сильно думал… Я пришел к тому, что — грешно… Ей-богу. Ну хорошо, ее повесят, где же логика? Посадят другого фон-Бухеля, более осторожного человека… А ее уже не будет. Эта маленькая зеленая жизнь исчезнет, и никто не возвратит ее. Изобьют, изувечат, изломают душу, наполнят ужасом… А потом на эту детскую шею веревку и — фюить. А что, если в последнее мгновение она нас недобрым словом помянет?